Неточные совпадения
Однообразный и безумный,
Как вихорь жизни молодой,
Кружится вальса вихорь шумный;
Чета мелькает за четой.
К минуте мщенья приближаясь,
Онегин, втайне усмехаясь,
Подходит к Ольге. Быстро с ней
Вертится около гостей,
Потом на стул ее сажает,
Заводит речь
о том,
о сем;
Спустя минуты две потом
Вновь с нею вальс он продолжает;
Все в изумленье. Ленский сам
Не верит собственным глазам.
Он был не глуп; и мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк
о том,
о сем.
Он с удовольствием, бывало,
Видался с ним, и так нимало
Поутру не был удивлен,
Когда его увидел он.
Тот после первого привета,
Прервав начатый разговор,
Онегину, осклабя взор,
Вручил записку от поэта.
К окну Онегин подошел
И про себя ее прочел.
Она любила Ричардсона
Не потому, чтобы прочла,
Не потому, чтоб Грандисона
Она Ловласу предпочла;
Но в старину княжна Алина,
Ее московская кузина,
Твердила часто ей об них.
В
то время был еще жених
Ее супруг, но по неволе;
Она вздыхала
о другом,
Который сердцем и умом
Ей нравился гораздо боле:
Сей Грандисон был славный франт,
Игрок и гвардии сержант.
Чичиков не смутился, выбрал другое время, уже перед ужином, и, разговаривая
о том и
о сем, сказал вдруг...
До
сих пор все дамы как-то мало говорили
о Чичикове, отдавая, впрочем, ему полную справедливость в приятности светского обращения; но с
тех пор как пронеслись слухи об его миллионстве, отыскались и другие качества.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил,
то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира
сего и не достоин
того, чтобы много
о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для
того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за
тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы
о нем говорить.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в
то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за
сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства,
о котором едва сохранил он бледную память.
Стали мы болтать
о том,
о сем… Вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице — и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но
те,
о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до
сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем
то, что понимаем.
Нет, нет, быть
того не может! — восклицал он, как давеча Соня, — нет, от канавы удерживала ее до
сих пор мысль
о грехе, и они,
те…
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была
та самая, из которой она читала ему
о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать
о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До
сих пор он ее и не раскрывал.
— Разумеется, так! — ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» — подумал он про себя. Странное дело, до
сих пор еще ни разу не приходило ему в голову: «что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина
о посещении Порфирия он очень немного был заинтересован: так много убыло с
тех пор и прибавилось!..
Не играя вопросом
о любви и браке, не путая в него никаких других расчетов, денег, связей, мест, Штольц, однако ж, задумывался
о том, как примирится его внешняя, до
сих пор неутомимая деятельность с внутреннею, семейною жизнью, как из туриста, негоцианта он превратится в семейного домоседа?
Акулины уже не было в доме. Анисья — и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне: она толчет,
сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а
о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и
тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние.
Если упоминалося где
о князе или графе,
того не дозволял он печатать, говоря:
сие есть личность, ибо у нас есть князья и графы между знатными особами.]
Сказанное нами довольно известно. Что же помыслим
о том, что в писаниях кафолическия церкви находится зависящее от строжайшего рассмотрения? Многое в пример поставить можем, но для
сего намерения довольно уже нами сказанного.
Кто скажет, что, вступая в супружество, помышлял
о наследии и потомках; а если имел
сие намерение,
то блаженства ли их ради произвести их желал или же на сохранение своего имени?
Возвращаяся чрез Клин, я уже не нашел слепого певца. Он за три дни моего приезда умер. Но платок мой, сказывала мне
та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел, заболев перед смертию, на шею, и с ним положили его во гроб.
О! если кто чувствует цену
сего платка,
тот чувствует и
то, что во мне происходило, слушав
сие.
Но нередкий в справедливом негодовании своем скажет нам:
тот, кто рачит
о устройстве твоих чертогов,
тот, кто их нагревает,
тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка и оцепенелого твоего вкуса;
тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок африканского винограда;
тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напояет коней твоих;
тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все
сии тунеядцы, все
сии лелеятели, как и многие другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико
то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим
о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз сердца и крови, вещая правду на суде во имя твое, да возлюблен будеши.
Но, если я исполнил должность мою в воспитании вашем, обязан сказати ныне вам вину, почто вас так, а не иначе воспитывал и для чего
сему, а не другому вас научил; и для
того услышите повесть
о воспитании вашем и познайте вину всех моих над вами деяний.
Приметив мое смятение, известием
о смерти его отца произведенное, он мне сказал, что сделанное мне обещание не позабудет, если я
того буду достоин. В первый раз он осмелился мне
сие сказать, ибо, получив свободу смертию своего отца, он в Риге же отпустил своего надзирателя, заплатив ему за труды его щедро. Справедливость надлежит отдать бывшему моему господину, что он много имеет хороших качеств, но робость духа и легкомыслие оные помрачают.
В Петербурге я
о сем рассказывал
тому и другому.
Здесь, на почтовом дворе, встречен я был человеком, отправляющимся в Петербург на скитание прошения.
Сие состояло в снискании дозволения завести в
сем городе свободное книгопечатание. Я ему говорил, что на
сие дозволения не нужно, ибо свобода на
то дана всем. Но он хотел свободы в ценсуре, и вот его
о том размышлении.
Некоторые глупые, дерзновенные и невежды попускаются переводить на общий язык таковые книги. Многие ученые люди, читая переводы
сии, признаются, что ради великой несвойственности и худого употребления слов они непонятнее подлинников. Что же скажем
о сочинениях, до других наук касающихся, в которые часто вмешивают ложное, надписывают ложными названиями и
тем паче славнейшим писателям приписывают свои вымыслы, чем более находится покупщиков.
Городничий (в сторону).
О, тонкая штука! Эк куда метнул! какого туману напустил! разбери кто хочет! Не знаешь, с которой стороны и приняться. Ну, да уж попробовать не куды пошло! Что будет,
то будет, попробовать на авось. (Вслух.)Если вы точно имеете нужду в деньгах или в чем другом,
то я готов служить
сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Упоминалось
о том, что Бог сотворил жену из ребра Адама, и «
сего ради оставит человек отца и матерь и прилепится к жене, будет два в плоть едину» и что «тайна
сия велика есть»; просили, чтобы Бог дал им плодородие и благословение, как Исааку и Ревекке, Иосифу, Моисею и Сепфоре, и чтоб они видели сыны сынов своих.
Сначала полагали, что жених с невестой
сию минуту приедут, не приписывая никакого значения этому запозданию. Потом стали чаще и чаще поглядывать на дверь, поговаривая
о том, что не случилось ли чего-нибудь. Потом это опоздание стало уже неловко, и родные и гости старались делать вид, что они не думают
о женихе и заняты своим разговором.
Он чувствовал себя виноватым пред сестрой за
то, что до
сих пор не сделал
того,
о чем она просила его.
Левин чувствовал всё более и более, что все его мысли
о женитьбе, его мечты
о том, как он устроит свою жизнь, что всё это было ребячество и что это что-то такое, чего он не понимал до
сих пор и теперь еще менее понимает, хотя это и совершается над ним; в груди его всё выше и выше поднимались содрогания, и непокорные слезы выступали ему на глаза.
— И между
тем, — продолжал он с жаром, — я бы не желал внушить вам дурное мнение
о покойнице. Сохрани Бог! Это было существо благороднейшее, добрейшее, существо любящее и способное на всякие жертвы, хотя я должен, между нами, сознаться, что если бы я не имел несчастия ее лишиться, я бы, вероятно, не был в состоянии разговаривать сегодня с вами, ибо еще до
сих пор цела балка в грунтовом моем сарае, на которой я неоднократно собирался повеситься!
Сперва они покалякали
о том и
сем,
о завтрашних работах,
о лошадях; но вдруг Федя обратился к Ильюше и, как бы возобновляя прерванный разговор, спросил его...
Таков был рассказ приятеля моего, старого смотрителя, рассказ, неоднократно прерываемый слезами, которые живописно отирал он своею полою, как усердный Терентьич в прекрасной балладе Дмитриева. Слезы
сии отчасти возбуждаемы были пуншем, коего вытянул он пять стаканов в продолжение своего повествования; но как бы
то ни было, они сильно тронули мое сердце. С ним расставшись, долго не мог я забыть старого смотрителя, долго думал я
о бедной Дуне…
В первый раз видел он ясно, что он в нее страстно влюблен; романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем более думал он
о сем решительном поступке,
тем более находил в нем благоразумия.
Это — не
тот город,
о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на
сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
Клим, давно заметив эту его привычку, на
сей раз почувствовал, что Дронов не находит для историка темных красок да и говорит
о нем равнодушно, без оживления, характерного во всех
тех случаях, когда он мог обильно напудрить человека пылью своей злости.
Он смотрел вслед быстро уходящему, закуривая папиросу, и думал
о том, что в
то время, как «государству грозит разрушение под ударами врага и все должны единодушно, необоримой, гранитной стеной встать пред врагом», — в эти грозные дни такие безответственные люди, как этот хлыщ и Яковы, как плотник Осип или Тагильский,
сеют среди людей разрушительные мысли, идеи. Вполне естественно было вспомнить
о ротмистре Рущиц-Стрыйском, но тут Клим Иванович испугался, чувствуя себя в опасности.
Раздав
сии повеления, Иван Кузмич нас распустил. Я вышел вместе со Швабриным, рассуждая
о том, что мы слышали. «Как ты думаешь, чем это кончится?» — спросил я его. «Бог знает, — отвечал он, — посмотрим. Важного покамест еще ничего не вижу. Если же…» Тут он задумался и в рассеянии стал насвистывать французскую арию.
Слух
о сем происшествии в
тот же день дошел до Кирила Петровича. Он вышел из себя и в первую минуту гнева хотел было со всеми своими дворовыми учинить нападение на Кистеневку (так называлась деревня его соседа), разорить ее дотла и осадить самого помещика в его усадьбе. Таковые подвиги были ему не в диковину. Но мысли его вскоре приняли другое направление.
Между
тем наступило 1-е октября — день храмового праздника в селе Троекурова. Но прежде чем приступим к описанию
сего торжества и дальнейших происшествий, мы должны познакомить читателя с лицами для него новыми или
о коих мы слегка упомянули в начале нашей повести.
Дубровских несколько лет в бесспорном владении, и из дела
сего не видно, чтоб со стороны г. Троекурова были какие-либо до
сего времени прошения
о таковом неправильном владении Дубровскими оного имения, к
тому по уложению велено, ежели кто чужую землю засеет или усадьбу загородит, и на
того о неправильном завладении станут бити челом, и про
то сыщется допрямо, тогда правому отдавать тую землю и с посеянным хлебом, и городьбою, и строением, а посему генерал-аншефу Троекурову в изъявленном на гвардии поручика Дубровского иске отказать, ибо принадлежащее ему имение возвращается в его владение, не изъемля из оного ничего.
А потому
сей суд и полагает: означенное имение, ** душ, с землею и угодьями, в каком ныне положении
тое окажется, утвердить по представленной на оное купчей за генерал-аншефа Троекурова;
о удалении от распоряжения оным гвардии поручика Дубровского и
о надлежащем вводе во владение за него, г. Троекурова, и об отказе за него, как дошедшего ему по наследству, предписать ** земскому суду.
Все завидовали согласию, царствующему между надменным Троекуровым и бедным его соседом, и удивлялись смелости
сего последнего, когда он за столом у Кирила Петровича прямо высказывал свое мнение, не заботясь
о том, противуречило ли оно мнениям хозяина. Некоторые пытались было ему подражать и выйти из пределов должного повиновения, но Кирила Петрович так их пугнул, что навсегда отбил у них охоту к таковым покушениям, и Дубровский один остался вне общего закона. Нечаянный случай все расстроил и переменил.
Доктор расспрашивал
о службе нашей,
о чинах, всего больше
о жалованье, и вдруг, ни с
того ни с
сего, быстро спросил: «А на каком положении живут у вас жиды?» Все сомнения исчезли.
Эта рассеянность произошла оттого, что епископ, не знаю почему, ни с
того ни с
сего принялся рассказывать
о Чусане по-английски.
Еще слово
о якутах. Г-н Геденштром (в книге своей «Отрывки
о Сибири», С.-Петербург, 1830), между прочим, говорит, что «Якутская область — одна из
тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих (sic) (стр. 94) более вредно, чем полезно. Житель
сей пустыни (продолжает автор), сравнивая себя с другими мирожителями, понял бы свое бедственное состояние и не нашел бы средств к его улучшению…» Вот как думали еще некоторые двадцать пять лет назад!
Решением этого вопроса решится и предыдущий,
то есть
о том, будут ли вознаграждены усилия европейца, удастся ли, с помощью уже недиких братьев, извлечь из скупой почвы, посредством искусства, все, что может только она дать человеку за труд? усовершенствует ли он всеми средствами, какими обладает цивилизация, продукты и промыслы? возведет ли последние в степень систематического занятия туземцев? откроет ли или привьет новые отрасли, до
сих пор чуждые стране?
Я до
сих пор имею темное понятие
о том, что такое «commendante de bahia» — начальник залива в переводе.
Что предположение
о конституциях представляло не более как слух, лишенный твердого основания, — это доказывается, во-первых, новейшими исследованиями по
сему предмету, а во-вторых,
тем, что на место Негодяева градоначальником был назначен «черкашенин» Микаладзе, который
о конституциях едва ли имел понятие более ясное, нежели Негодяев.
8) Брудастый, Дементий Варламович. Назначен был впопыхах и имел в голове некоторое особливое устройство, за что и прозван был «Органчиком». Это не мешало ему, впрочем, привести в порядок недоимки, запущенные его предместником. Во время
сего правления произошло пагубное безначалие, продолжавшееся семь дней, как
о том будет повествуемо ниже.